«Я вытерла слезы, посмотрела в глаза судьям и сцепила кулаки» Матери осужденных по делу «Сети» объединились, чтобы противостоять государству. Они рассказали «Медузе», как собираются его победить
10 февраля в Пензе вынесли приговоры семи фигурантам дела «Сети». Всех их признали виновными в создании террористической организации и приговорили к срокам от шести до 18 лет. Большинство подсудимых по делу говорили, что оно строится на показаниях, полученных сотрудниками ФСБ под пытками. Все их жалобы проигнорировали или отклонили. Дело «Сети» спровоцировало многочисленные акции поддержки. С первого дня о невиновности молодых людей говорили и их родители, которые объединились в свою собственную «сеть». Шесть матерей рассказали «Медузе», как пережили арест и пытки своих сыновей, чтобы продолжать бороться с системой.
Светлана Пчелинцева
мать 27-летнего Дмитрия Пчелинцева, приговоренного к 18 годам колонии строгого режима
Что я почувствовала, когда услышала приговор? Пустота. Это мгновение, когда жизнь останавливается. Остановилась жизнь, и пустота, все, пропасть. Это первоначальное было впечатление, потом я понимаю, что я не одна. У меня есть Дима, которому я должна помогать, и Дима должен видеть мое нормальное, если можно так сказать, какое-то правильное к этому отношение. Мы все понимаем, что это работа наших властей, что все сфабриковано, все надумано, и сроки эти уже спланированы, просто чтобы жестоко наказать людей. Поэтому реакция у нас должна быть адекватной. Берешь себя в руки, смотришь на светлые разумные глаза своего сына и других ребят, приходишь в себя и не позволяешь себе раскисать. Говоришь себе, что ты обязана жить вопреки всему, бороться, искать силы и помогать своему сыну.
Когда Диму задержали, я думала, это что-то нелепое, разберутся. Это нереальные же вещи: где мой сын, а где терроризм? Это не укладывалось в голове, но видите, оказывается, все можно. Осознание [что никто ни в чем разбираться не будет] пришло в течение месяца-двух. У нас был адвокат, которому сотрудники ФСБ не давали встречаться с Димой наедине. Дима не мог делиться с ним никакой информацией. Адвокат присылал листы допросов, где Дима давал признательные показания. Они противоречили здравому смыслу. У меня шок, я читаю, реву, в голове все это не укладывается, а он каждый день новые пишет, дописывает. Адвокат нам говорит: «У вас такой сын интересный. Я ему говорю, не надо лишнее говорить, а он как из пулемета строчит, все выдает. Я его под столом толкаю, чтобы он себя не оговаривал, а он это делает». Мы раз прочитали это, два, я мужу говорю, что так не бывает. Даже если человек в чем-то виновен, он не будет каждый день это расписывать, будет стараться что-то скрыть. Когда Дима адвокату сказал: «Знаете, вы уходите, а ко мне приходят, выводят меня из камеры», — адвокат не понял, что происходит, и спросил, не склонен ли наш сын к фантазиям.
Все это время мы не получали информацию от сына: нам не приходили его письма, а ему — наши. Только один раз муж его увидел через забор у здания ФСБ, когда его привезли на допрос. Дима был в сопровождении сотрудников ФСБ, он крикнул: «Папа, ты не переживай. У меня все хорошо. Мы обо всем договорились, адвокат мне не нужен». Папа наш пришел домой и говорит, что не понимает: ладно, договорился с кем-то, но что значит не нужен адвокат? Все это сложилось, и мы решили поменять адвоката. Так мы узнали совершенно ужасные вещи.
Новый адвокат рассказал, что Диму пытали. Сказал, что это чудовищно, что он такого не встречал, но деваться нам некуда — мы должны это озвучивать. Он составил адвокатский опрос и нам в том числе передал. Я его не читала очень долго. Я начинала и не могла [дочитать], начинала и не могла. Это был февраль [2018 года], а прочитала я только в марте, когда готовилась к пресс-конференции. Я до этого знала по словам близких: муж мне что-то говорил, родственники. Потом я прочитала все сама. Это не просто ужасно. Это уничтожает, обессиливает и обезглавливает. Состояние, когда ты как мать ничего не можешь сделать для своего ребенка и осознаешь эту свою слабость, — это самое ужасное.
Все изменилось с задержанием Димы. Мы стали жить совершенно по-другому. Мы научились жить с этим, потому что нужно бороться, нужно быть здоровыми, иметь силы, улыбаться своему сыну и его поддерживать. У нас еще маленький ребенок — мы должны ее растить и воспитывать. Борьба — это, кстати, тоже занятие, которое помогает жить, честно говоря. Эта жизнь такая серая, несколько депрессивная, что ли. Без улыбок. Совершенно другая, но тоже жизнь. Это жизнь-борьба: ты борешься, упираешься в стены, нереальные отказы, видишь все необъективные вещи, убиваешься, встаешь и идешь дальше.
Увидеть сына в «аквариуме» — это ужасно. Ты понимаешь, что человек жив, но переживания такие, как будто его больше нет. Когда твой ребенок сидит и смотрит на тебя из этого «аквариума», иногда дышать не хочется. Хочется, чтобы все прекратилось. Но, к сожалению, эти желания не решают вопроса. Дышишь и живешь.
Когда мы объединились в родительскую «сеть», наши силы стали расти. Нам стало гораздо легче морально. Проблема-то одна у всех. Кто тебе еще может помочь и посочувствовать, кроме человека, который сам это испытывает? Мы общаемся с родителями большого количества политзаключенных. В Москве мы создали объединение «Матери против политических репрессий» — это условное название, там большое количество мам и жен, у кого мужей или детей преследуют по политически мотивированным делам. Это та сила, которая позволяет нам говорить о делах громче и дает нам больше шансов быть услышанными. Важно и то, что рядом люди, которые помогают нам: журналисты, правозащитники. Мы ощущаем реальную поддержку.
Самый главный мой мотиватор — мой сын. Кроме того, что он сам борец по натуре, он и нас заражает тем же самым, еще дарит тепло и надежду, улыбается, подсказывает, что нужно делать. Я не имею права [отчаиваться], у меня не возникает мысли, что я больше не смогу. Устаю я, злюсь и прочее, но у меня нет мыслей, что я не могу. Когда ты знаешь, что твой сын не виновен, это только мотивирует. Это огромная движущая сила, когда ты хочешь доказать, разобраться. Когда есть о чем говорить и есть за что бороться.
Нам нужна максимальная огласка. Хорошо, если это будет зарубежная пресса. Правильно, чтобы наши партнеры по внешней политике об этом знали. Чтобы они при встречах с нашим президентом, премьер-министром задавали вопросы о том, что происходит в России, почему такое количество политических дел и почему Россия пытает людей. Это дело практически первое, где весь суд ребята говорят о пытках. Я думаю, ни у кого уже нет сомнений, что это правда.
Если существует какие-то мероприятия: митинги, пикеты, — на них нужно выходить (если они согласованные, если нет — это личное дело каждого). Все же наше государство видит солидарность, сопротивление, недовольство. Главное — не молчать. Еще очень важно, чтобы ребят поддерживали, писали им письма. Это их очень сильно поддерживает в четырех стенах. Когда человек чувствует, что он не один, что он за правое дело борется, это придает сил, духа, уверенности и вообще [создает] ощущение нужности. Конечно, мы их любим, но ощущать себя в изоляции от общества, когда от тебя все отвернулись и никому ты не интересен, я думаю, очень болезненно. Должно быть так, что о них не забыли.
Алла Куксова
мать 31-летнего Василия Куксова, приговоренного к девяти годам колонии общего режима
Я никак не ожидала таких сроков. Я очень надеялась, что оправдают, но честно говоря, не рассчитывала на это. Думала, хотя бы снизят эти сроки. Это было что-то. Сказать, что я почувствовала ужас и волосы дыбом встали, — это ничего не сказать. Это такие сроки! Ведь мы с мужем, с отцом Василия, родители возрастные. Не знаю, как мы все это переживем. Слава богу, пока мы здоровы, и я еще работаю, а вот отец уже на пенсии. Нам ничего не остается, кроме того, чтобы ждать сына, заботиться о нем, помогать ему. Вы знаете, у него очень много друзей. Многие специально приехали на суд, проникли в зал, кого-то даже не пустили, но человек десять, с которыми сын дружил с раннего детства, точно пришли. У него очень хорошие друзья.
Мы с самого начала были уверены, что сын наш не виноват ни в чем. Он получил, можно сказать, классическое воспитание. У нас семьи хорошие, без вредных привычек по многим коленам. Все знали нашу семью и Василия знали как порядочного, честного человека. Поэтому все отнеслись с пониманием, никто даже не сомневался, что он не виновен. Мы понимали, что это [обвинение в терроризме] серьезно и что с ФСБ шутки плохи. Но мы все равно рассчитывали на благоразумие, здравый смысл, что разберутся в этом деле. Мы каждый раз на судах по мере пресечения верили, что вот сейчас какое-то изменение будет. Каждый раз мы ждали и надеялись.
Никогда не думала, что такое случится с нами. Не знала, что вообще такое бывает. Чисто физически мы так же работаем, теми же делами занимаемся, но все равно в сердце, в душе постоянно мысль о сыне. Тем более с такой болезнью еще (в СИЗО Василию Куксову диагностировали «туберкулез первой стадии распада», — прим. «Медузы»). Это постоянный недосып ночами: проснешься и часами не можешь уснуть, думаешь, что там, как там будет дальше. Это очень тяжело, но что делать? Надо жить.
Держаться помогает то, что у меня сын единственный. Мы должны его дождаться, должны его встретить, должны помогать ему. Мы не должны расслабляться. Он нам сам говорит все время на заседаниях: «Если у вас все в порядке, и я выдержу». Мы считаем: если у него настрой позитивный, то и с нами все будет в порядке. Но я очень переживаю из-за того, что сын болен. Его там лечат. И судя по всему — я сегодня ходила к нашему местному фтизиатру — правильно лечат. Но у него тяжелая форма. Если бы он был на свободе, все было бы гораздо проще и безболезненнее. Все было бы очевидно: мы бы каждый день приходили [к нему], питание организовали. Это все-таки не свобода.
Свидания бывают два раза в неделю — один раз ходит его жена, один раз мы с мужем приезжаем. Встречаемся мы через стекло, в кабинке, по телефону. Всего на один час. Завтра (разговор с Аллой Сергеевной проходил 11 февраля, — прим. «Медузы») мы поедем к нему, я не знаю, как это будет. Потому что до приговора была надежда. Мы говорили, смеялись, плакали, вспоминали. А завтра я просто не представляю, какая встреча нам предстоит. Адвокаты говорят, что на апелляцию надежды нет никакой, но ее нужно пройти для кассации. А вот на кассацию надежда есть. Будем надеяться.
Никак нам помочь никто не может. Но поддержка моральная очень много дает. Мне даже сегодня звонили знакомые, когда узнали из СМИ о том, что случилось. Все, кто нас любят, кто нас знает, высказали слова поддержки. Я не представляла, что такое вообще может быть — когда не слышат. Адвокаты выложили на поверхность все доказательства невиновности — как это можно не услышать и не учесть? Это просто подлость. Это не по-человечески. Так поступить с молодыми людьми, которые такие умные, они проработали все с адвокатами, стали намного грамотнее, чем даже были до того. Они очень хорошие ребята все. Я ими восхищаюсь и горжусь.
Елена Самонина
мать 25-летнего Михаила Кулькова, приговоренного к 10 годам колонии строгого режима
Это столбняк. Мы понимали, что оправдан сын не будет в любом случае, но надеялись хоть на какое-то благоразумие, что хотя бы сроки снизят. Потому что нереально давать ни за что такие сроки. Но суд просто срисовал цифры у обвинения.
1 апреля [2017 года] в 12-м часу ночи к нам пришли с обыском два товарища в штатском, сказали, что наш сын наркотиками торгует. Я подумала, что это первоапрельская шутка. Это был шок. Миша как раз оформил ИП, получил на руки свидетельство, собирался открывать точку, у него мысли-то были другие. А тут его с Максимом [Иванкиным] задержали. Я вообще не понимала, что происходит. Это состояние ступора было, пока Мишу не привезли домой под домашний арест. Мы тогда на него еще наехали: как любой обыватель, мы не особо вникали в политику, веря, что у нас власть о народе заботится, что органы народ должны защищать, что просто так не сажают. Он у нас немножко замкнутый, старается особо не беспокоить. У нас принято, что делиться надо хорошим, а с плохим — справляться самостоятельно. Он тогда сказал, что так надо было. А перед побегом оставил записку, что не хочет отвечать за то, чего не делал.
То, что он якобы террорист, мы вообще узнали только через год из интернета. 12 апреля мы прочитали статью в какой-то газете в интернете от 16 марта. У нас сначала было недоверие, мы связались с адвокатом, он был не в курсе. Следователь ему тоже сказал, что ничего не знает. Адвокат сделал официальный запрос — ему 18 апреля ответили, что буквально за день до этого дело было отдано в ФСБ, хотя статья вышла месяцем ранее. А 8 мая нас вызвал [следователь УФСБ по Пензенской области Валерий] Токарев и сказал, что у нас сын, оказывается, еще и террорист, что с другими «планировал спланировать» не знаю что.
Я бы не сказала, что жизнь сильно изменилась. Мы работаем как работали. Но морально очень тяжело. Каждый день встаешь с мыслью: что еще сделать, что вообще можно сделать? Какая надежда может быть в этой ситуации, при этом режиме, при таком состоянии правовой [системы] в стране, когда законы должны исполняться только простыми людьми, а для власть имущих законы не писаны. Нам в СИЗО открытым текстом говорят, что могут сделать с сыном все, что угодно, и ничего им за это не будет: «Жалуйтесь куда хотите, нам плевать». О чем вообще можно говорить?
Ребятам надо показать, что мы держимся, а это очень тяжело. В СИЗО на них постоянно давят, придираются, сажают в карцеры. И вообще ситуация безвыходная, просто безвыходная. Но мы будем бороться до победы, до освобождения. [Помогает] осознание того, что от нас зависят дети. Нужно одного ребенка вытаскивать и при этом держать себя в руках, чтобы второй ребенок не расстраивался и спокойно мог учиться. На него это тоже сильно влияет, он весь на нервах. А если с нами что-то случится, кто их будет поддерживать?
Сейчас нужна максимальная огласка. Я прекрасно понимаю, что пока это не коснется кого-то лично, он не шелохнется. У нас настолько народ запуган, настолько боится лишний шаг сделать. Все сидят и трясутся: «Лишь бы меня не коснулось, лишь бы меня не тронули», — власти добились своего. Взять нашу Пензу, тут никто и не знает даже [об этом деле]. Москва, Питер, другие крупные города больше знают о деле «Сети», чем Пенза. За границей больше знают о деле «Сети», чем Пенза. Даже в пикетах мы стояли сколько — люди проходят и в основной массе так зыркнут глазами, и скорее взгляд отводят: «Я ничего не вижу, я ничего не слышу», — как та мартышка.
Татьяна Чернова
мать 30-летнего Андрея Чернова, приговоренного к 14 годам колонии строгого режима
Когда мы ждали этого суда — 10 февраля, — я уже знала, что будет такая цифра, какую запросил [прокурор]. У меня была мысль, что у них все уже спланировано. С одной стороны, я понимала, что так будет. С другой — хотелось сказки. Этой сказки не произошло. Когда поняла, что сказки нет, образовалась пустота. Я даже не могу описать это состояние. Дочь моя сказала: «Плакать мы не могли — этого не должны были видеть ребята». Они не должны видеть, что родители расслабились, расклеились, потеряли силы. Я тогда думала, что надо собирать всю свою силу и продолжать борьбу, — это единственное, что приходило на ум, больше я просто ни о чем думать не могла. Просто так все оставить и не бороться за ребят — невозможно. Если опустить руки и не бороться — это разрушенные судьбы, и не только ребят. Это судьбы и наших семей, других наших детей.
С первых дней, когда это все произошло, мы даже не понимали почему, за что. Сын такой человек, который никогда не шел против закона. Да, ребята, как и вся молодежь, о чем-то думали, мечтали. У них у всех разные направленности. Андрей вообще по натуре очень добрый человек. Когда я встретилась со следователем, который сказал мне, что Андрей виноват, я ему единственное что ответила, — что я никогда не поверю в это. Я воспитала своего сына. Я получила медаль «Материнская доблесть» за воспитание своих детей. И я знаю своих детей.
Мой муж и дети, когда о чем-то узнавали, ставили меня в известность последней. Андрей тоже очень переживал, всегда спрашивал: «А как мама? Как она это все перенесла?» Когда узнаешь, что твоего сына избивали, первое для любой матери — это слезы, хочется выплакаться. А потом уже берешь себя в руки. Муж всегда не дает мне расслабиться. Слезами-то я этому не помогу.
В тот момент мы не знали, что есть правозащитники, кто они такие, что есть коллегии адвокатов, которые специализируются в том числе и на таких делах. Мы обыватели, жили долго в районном городке и никогда с таким не сталкивались. Мы вообще ничего не знали. От безысходности даже не описать, как чувствовали себя.
На первом продлении я просто пошла в толпу. Я знала, что приехали правозащитники, я подошла, сказала: «Я мама такого-то. Помогите мне. Я не знаю чем и как, но помогите нам. Что нам надо делать в этой ситуации? Направьте нас». Это очень страшно, не хочу, чтобы кто-то из родителей испытал такое. Лев Александрович Пономарев сказал, что нам надо встретиться и поговорить. Первое, что он посоветовал, — объединить всех родителей. Я буквально за один вечер всех обзвонила. Ожидала всякое. Но с первого звонка мы стали родными, потому что это была такая боль, такое неведение. Мы встретились с Пчелинцевыми буквально через день. Как в дальнейшем сказала Света Пчелинцева: «Наши дети нашли нам родственников». Мы стали одной семьей: они все общие наши дети, до того родные. Мы стали вместе делить горе и радость, пишем друг другу, нам [так] легче. Сейчас, после суда, Лена, мама Армана, на какое-то время замолчала. Потом написала: «Я все равно читаю все, что вы пишете. Не могу ответить. Но понимаю, какие мы сильные, когда мы вместе». Так намного легче, друг друга поддержать, успокоить, направить вместе силы в нужное русло на борьбу.
Я вижу, с каким достоинством наши сыновья проходят это и как они держатся. Они все понимают, для чего они туда попали, всю показательность этого дела, чтобы устрашить других, чтобы им было это неповадно. Хотя они ничего и не делали. Наверное, чтобы потом другие придерживались только таких взглядов, которые навязывает наше правительство. Нельзя дальше замолчать об этом деле. Нужно, чтобы как можно больше людей знало и поддерживало нашу борьбу. Если мы сейчас замолчим, то ребята поедут.
Елена Стригина
мать 27-летнего Армана Сагынбаева, приговоренного к шести годам колонии общего режима
Самым страшным для меня было, когда я узнала [о задержании]. Потом, когда я узнала о том, что над ним издевались, пока везли в Пензу из Питера. То, что описано в адвокатском опросе… Там не все — там чувства, весь этот ужас не описан. Я как мать через себя это все пропустила, все эти ужасы. Когда я с ним была на свидании в ФСБ, он показал мне шрамы на руках, где провода привязывали. Рассказал (и то меня пощадил), как они издевались — морально и физически. Его били, электрический ток, заставляли все это заучивать. Он еще с температурой был. Вы знаете про болезнь Армана, ему долго не давали лекарства. Он чуть не умер, им пришлось его практически реанимировать — это нигде не писалось, и я не говорила, потому что боялась навредить. Третий страшный момент — приговор. Я почувствовала выстрел в упор. Такая большая рана образовалась. Я понимала, что борьба с системой [идет], но надежда какая-то теплилась. В судебном заседании, как нам казалось, все рассыпается: ни одного довода [у обвинения], ничего не подтверждено. И такой приговор. С другой стороны, это, конечно, ожидаемо. Потому что не для этого их забрали, не для этого их пытали, чтобы [отпустить]. Думаю, приговоры были известны с самого начала.
Я поначалу сходила с ума, что уж говорить. Я похудела на десять килограммов, я не пила, не ела. Надо было осознать. Потом мы организовали родительскую «Сеть», друг друга поддерживали. Благодаря этому, может, как-то приняла эту ситуацию. Я понимала, что паника ни к чему хорошему не приведет. У меня еще сын 14-летний, тогда ему было 12. Надо ради него себя держать в руках, чтобы работу не потерять. Человеческий организм живучий, так сказать. Я пила антидепрессанты. Потом поняла, что мне нужно ездить на машине, и потихоньку с них слезла. Я никак, можно сказать, не справилась, я практически в том же состоянии. Просто сама себя поставила, что надо дальше жить.
Я [и до этого] была в курсе ситуации [в стране], читала про «болотное дело». Но у меня было потрясение, что это коснулось меня. Мы же как живем? Пока нас не касается — мы [закрываем глаза]. Я обозлилась на конкретную часть нашего общества, так сказать. Я обозлилась из-за того, что нас держат за быдло, за лохов. Я раньше понимала, что несправедливость происходит, но не была такой обозленной. А сейчас я обозлилась.
Это всю жизнь будет давить. Даже если надежда остается, что как-то можно это еще исправить, апелляции и все прочее. Но все равно то, что случилось, непоправимо. Ребят, даже если отпустят, это какую реабилитацию надо проводить, чтобы вернуть их в нормальное, жизнеспособное русло? Это останется на всю жизнь, как бы это все ни повернулось. Этот шрам, этот рубец.
Конечно, надежда остается. Как без нее-то дальше жить? Нужно, чтобы расширялся круг тех, кто осознает, где и как мы живем. Чтобы люди были более сознательные, не жили [по принципу] «моя хата с краю». Потому что мы в такой ситуации не последние. Я сегодня ехала в такси до СИЗО. Спрашивает [водитель], кто у меня там. Я объясняю, что в Пензе якобы террористов судят — на мальчиков ни в чем не повинных состряпали дело. «Значит, есть за что, коль состряпали, не может быть дыма без огня», — слышу. Нужно, чтобы таких людей было поменьше.
Елена Богатова
мать 23-летнего Ильи Шакурского, приговоренного к 16 годам колонии строгого режима
Когда все случилось — в 2017 году, — был такой страшный период. Я настолько была близка со своим сыном, он всегда был рядом со мной. Для меня он — друг, подруга, сын — все в одном лице. Мы много общаемся на разные темы. Он приезжает, например, из института, видит, что у меня настроение плохое, зовет в кино или в кафешку. Все время мне говорил, чтобы я дома не сидела, а то так ничего не увижу. Даже страйкбольные игры, которые ему вменяют в этом чудном обвинении, — если бы я себе купила форму, я бы тоже на них ходила. Правда, я их называю «Зарницей». Потому что в моей молодости мы тоже играли так: ходили в лес с ребятишками, палки у нас какие-то были, мальчишки что-то намешивали, мы бросали, это взрывалось.
Если были у меня задумки какие-то, я в первую очередь обсуждала их с Илюшей. А 18 октября [2017 года] его просто у меня забирают, я, опустошенная, сижу, смотрю на телефон и думаю: «Мне Илюше надо позвонить, спросить, что делать». Я осталась одна. Мне давали свидания с ним в ФСБ, я понимала, что это неправильно: и Илье там плохо, и мне плохо. Мы не знали [что делать]. Я думала только о том, чтобы его оставили живым. Я стала ходить в храм. Приду, падаю на колени, не знаю, что просить, как просить. Я просто упала и говорю: «Господи, вразуми меня. Я не понимаю, я не понимаю, что делать, от чего защищаться, я ничего не понимаю». С октября по февраль было такое непонятное состояние, непонятные действия, все больное, настолько страшное, ужасное.
В конце февраля мне позвонила Таня Чернова, мама Андрея Чернова. И я понимаю, что я уже не одна. Когда мы все родители встретились, мы поняли, что мы одна семья. Мы абсолютно посторонние люди, но мы понимаем, что мы родные. Потому что у нас забрали самое дорогое, что есть в этой жизни, — наших детей. С этого времени мне стало полегче, потому что я могла позвонить, написать родителям и с ними все обсудить. Нашим детям из-за того, что мы объединились, тоже намного проще стало.
Мы объединились уже после того, как повторно пытали Диму. Я долгое время не могла читать адвокатский опрос. Я понимала еще в ноябре, когда следователь давал встречаться с Ильей, что там происходит что-то ужасное. Нам не надо говорить что-то друг другу, мы просто посмотрим друга на друга и все понимаем. Но я не могла подумать даже, что его пытали током. Я думала, его избивают там, а лицо не трогают — я же его вижу только одетым. Про ток я даже представить не могла, но эта боль стояла у него в глазах.
Когда у него взяли первый адвокатский опрос, я не смогла его прочитать. Мне нужны были силы в тот момент, я боялась, что свалюсь и перестану быть помощником. Одно дело, когда ты предполагаешь, а другое — когда читаешь. Это настолько отражается на тебе, ты всю эту боль чувствуешь. Это, наверное, материнское чувство: болит у ребенка — и у тебя так же болит. Я и на сегодняшний день не знаю подробностей. Я не могу их до конца прочитать. Когда Илюша на суде об этом говорил, я просто — вот с холодным сердцем — отключалась. И вроде услышала, а вроде нет. Ужасно. Илюша, уже когда взрослый был, где-то задержится, я сразу переживаю, звоню: «Я все равно без тебя не усну». А он мне говорит: «Ты когда пуповину отрежешь?» Эта пуповина не отрезается вообще. Мы чувствуем друг друга, чувствуем настроение друг друга, боль друг друга. В том страшном ноябре я думала, что у меня болит, потому что его рядом нет. А сейчас понимаю, что у меня болело, потому что с ним это все происходило. Сна не было вообще никакого, как и у него там. И боль была настолько страшная.
Я была готова услышать [такой приговор]. До этого я была на свидании с Илюшей, мы с ним обсуждали все. Он сказал, что хорошо будет, если год-два сократят, — я ведь сама видела, как все было в суде. Восемь месяцев шли суды, я на каждом присутствовала. Думала, может, я что-то пропустила и мне хоть в суде объяснят, в чем он у меня виноват. Но я этого так и не услышала. Запрошенный прокурором срок меня сломал. Но после разговора с Илюшей я настроилась на эту цифру. Сначала Диме вручили 18 лет — у меня потекли слезы, мне очень обидно стало. Надежда была все равно, что весь этот беспредел закончится. И тут 18 лет. Я понимаю, что Илюше так же озвучат. Я голову поворачиваю — Илюша мне головой машет, что не надо. Я понимаю, что не должна ему показывать, что я сломилась.
Мама Димы Пчелинцева стояла со мной рядом, она меня одернула: «Мы сильные». Я вытерла слезы, подняла голову, посмотрела в глаза судьям, которые не поднимали своих глаз, сцепила кулаки и поняла, что да, я сильная, и мы все вместе, мы обязаны их победить, потому что там наши дети. Я не отдам им его, не отдам! Мы доведем все до конца, это все должно закончиться, и наши дети будут с нами.
Если мы сейчас замолчим, это все так и сойдет с рук. Огласки они боятся. Они уже показали, что боятся, когда люди выходят, боятся, когда люди большим количеством начинают говорить, писать о чем-то.