«Нельзя доверять власть абсолютным монархам» Фрагмент книги «Все страньше и страньше» — о том, как войны XX века изменили западный мир. Общество избавилось от диктаторов, чтобы никогда больше не воевать
В издательстве Individuum вышла книга «Все страньше и страньше. Как теория относительности, рок-н-ролл и научная фантастика определили XX век». В ней английский историк и журналист Джон Хиггс обращается к событиям XX века — от революций, до музыки и великих изобретений — чтобы понять, как они изменили мир и заставили человечество переосмыслить свои взгляды и ценности. С разрешения издательства «Медуза» публикует отрывок книги, посвященный войнам. В нем автор объясняет, как общество постепенно узнавало ужасы современной войны и почему, чтобы перестать воевать, нужно избавиться от диктатора. Перевод Николая Мезина.
XIX век был относительно мирным, по крайней мере в Европе. Войны, случившиеся после поражения Наполеона, такие как Франко-прусская, войны за независимость Италии или Крымская война, длились недолго. Большинство продолжалось несколько месяцев, а то и недель. Единственный крупный затяжной конфликт случился в Северной Америке, но это была не экспансионистская имперская война, а гражданская. Когда британское правительство объявило, что Британия вступила в войну с Германией, и в ответ к Букингемскому дворцу пришли толпы народу приветствовать короля, не было причин думать, что новая война будет сильно отличаться от предыдущих. Некоторые политики молча опасались, что война может затянуться, но большинство европейцев, записавшихся добровольцами, думали как британский солдат из Северо-Ланкаширского верного полка Джо Армстронг, который сказал: «Ну, я думал как и все. Все говорили: к Рождеству закончится, так что записывайся поскорей, а то все пропустишь».
Сцены ликования на приписных пунктах показывали небывалое желание сражаться у простого народа. В Британии формирование «приятельских батальонов», когда приятели с одного завода, или члены футбольной команды, или товарищи по иным организациям могли по своему выбору оказаться в одном подразделении, усиливало ощущение того, что война будет увлекательным приключением. Задорные названия этих формирований — «Ливерпульские ребята», «Друганы из Гримсби», «Футбольный батальон», «Истые бристольцы» — добавляют горечи в их трагический исход. Тон агитации («Ты же точно готов постоять за короля и страну! Торопись, а то будет поздно») кажется диким на фоне того кошмара, который принесла эта война, — как и манера британских дам вручать мужчинам в штатском белое перо, знак труса.
В войнах Британия традиционно полагалась на профессиональную армию, и акт парламента о наборе ста тысяч добровольцев, принятый в августе 1914 года, не имел прецедентов. К концу сентября в армию записались более 750 000 человек. Эти солдаты ничего не знали о танках, воздушных боях и химическом оружии. Они и представить не могли, что война захватит весь мир. Надвигалось небывалое.
Сегодня, когда мы знаем, насколько неубедительной была причина войны, такое воодушевление кажется странным. Британцы выступили на защиту Бельгии от Германии, вторгшейся в Россию и Францию в ответ на то, что Россия объявила войну Австро-Венгрии, которая напала на Сербию, после того как в Боснии серб застрелил австрийца. Путаная история — ученые и век спустя не пришли к согласию, отчего все так вышло. Некоторые, во главе с немецким историком Францем Фишером, винят германский имперский экспансионизм, но мало кого из стран — участниц войны нельзя хоть в какой-то степени обвинить в этом грехе.
Кембриджский историк Кристофер Кларк считает, что стороны конфликта, как лунатики, шагнули в пропасть, «неспособные предвидеть, какие ужасы они несут в мир». Не было одного-единственного злодея, повинного во всех бедах. Кларк пишет: «Начало войны 1914 года — это не драма Агаты Кристи, в конце которой мы увидим убийцу с дымящимся пистолетом над телом в оранжерее… Если смотреть с такого ракурса, то начало войны — это трагедия, а не преступление».
Самоубийство, вызвавшее войну, похоже на фарс. Его совершил югославский националист Гаврило Принцип. Сначала он отказался от намерения убивать эрцгерцога Фердинанда — после того как не взорвалась бомба, брошенная другим заговорщиком, — и отправился в кафе. Говорят, что он съел там бутерброд, и это был бы, несомненно, самый знаковый бутерброд в истории, но, скорее всего, Гаврило даже не вошел в кафе и ничего не ел. По чистой случайности водитель эрцгерцога свернул не на ту улицу, и машина затормозила прямо перед Принципом. Это дало ему неожиданную возможность выстрелить в Фердинанда и его жену Софию, герцогиню Гогенберг. Следствием этих выстрелов стала гибель 37 миллионов человек.
Поколение спустя Европа ввергнет мир в еще один глобальный конфликт. Вторая мировая война запечатлена в искусстве образами решимости и борьбы за правое дело: от песен вроде «Мы увидимся вновь» («Weʼll Meet Again») до фильмов вроде «Разрушители плотин» и «Спасти рядового Райана». В этих произведениях есть ясное и неоспоримое понимание цели, продиктованное пониманием того, что фашизм надо остановить во что бы то ни стало.
Первая мировая, напротив, породила такие романы, как «На Западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка, и военную лирику Зигфрида Сассуна и Уилфреда Оуэна, в которых война показана как потрясение и не поддающийся осмыслению кошмар. У солдат Первой мировой не было исторического примера, к которому можно было обратиться, чтобы объяснить, что они пережили. Ремарк сражался против Сассуна и Оуэна, но мучился теми же вопросами, что и они. Опыт войны представляется общим для всех, неважно, на чьей стороне ты воюешь, неважно, поэт ли ты из высшего сословия, как Сассун, или военный поэт из рабочего класса, как Айвор Герни. Самые важные произведения о той войне появились по большей части спустя не один десяток лет: люди все еще пытались осмыслить свой военный опыт.
Разница особенно заметна на примере двух классических фильмов о войне, рассказывающих в целом одну и ту же историю об офицере, попавшем в плен и пытающемся бежать. Чтобы понять разницу в настроении, достаточно и названий этих фильмов. Снятый в 1963 году фильм Джона Стерджеса о Второй мировой называется «Большой побег». Фильм Жана Ренуара, снятый в 1937 году, о Первой мировой называется «Великая иллюзия».
Кроме произведений о летчиках вроде Красного Барона, выигравшего восемьдесят воздушных боев высоко в облаках, вдали от окопной грязи, Первая мировая война не оставила о себе популярных романтизированных историй. Она осталась в памяти статичными образами — маки, раскисшие поля, силуэты солдат, траншеи, могилы, — а не повествованием. Вот разве что стихийные неофициальные перемирия на Рождество, когда солдаты с обеих сторон, оставив окопы, братались и играли в футбол. Этот эпизод запоминается как раз тем, что это была не война, а ее полная противоположность. Эти перемирия были популярным мотивом устных воспоминаний о Великой войне — ведь кто станет романтизировать бойню в Галлиполи, битву при Пашендейле или на Сомме? Бессмысленность кровопролития звучит в стоическом юморе солдат, которые, маршируя на фронт, пели мотив баллады «Старое доброе время» («Auld Lang Syne»): «Мы здесь потому, что мы здесь, что мы здесь, потому что мы здесь…»
Ремарк, Сассун и другие писатели-солдаты и писательницы — сестры милосердия, подобные Вере Бриттен, надели форму не в поисках выгоды. Они надели ее по приказу своего короля, кайзера или императора. Большинство этих солдат были патриотами и пошли воевать добровольцами на волне великого народного энтузиазма. После Рождества 1914 года война и не думала кончаться, и вера солдат в то, что они воюют не напрасно, пошла на убыль. К 1917 году ее совсем не осталось.
В ранней военной поэзии ожидаемо звучат темы славы и доблести, как, например, в стихотворении «Солдат» Руперта Брука («Коль я умру, знай вот что обо мне: / Есть тихий уголок в чужой земле, / Который будет Англией всегда»), но эти мотивы смолкли, когда военные поэты увидели подлинную сущность войны. Те, кто успел — в отличие от Брука, умершего в 1915 году по дороге в Галлиполи.
Почему реальность Первой мировой войны так жестоко обманула ожидания народов? Почему война вопреки всем прогнозам и представлениям не закончилась к Рождеству? Ответ — отчасти в технологиях. Первая мировая была первой индустриализированной войной.
До ХХ века техническое развитие считали прогрессом. Случалось, внедрение новых технологий вызывало протесты: наиболее известны луддиты, громившие в начале XIX века промышленное оборудование, применение которого губило традиционные отрасли производства. Но по большей части люди одобряли технический прогресс, видя в нем путь к росту экономики и господству человека над природой.Технологии расширяли спектр человеческих возможностей. Паровая машина перемещает тяжелые грузы, автомобили и велосипеды быстро доставят в нужную точку, а телескопы и микроскопы показывают то, что не видно простым глазом. Техника стала мощным и точным инструментом, исполняющим желания человека.
Но где-то в начале ХХ века она стала выходить из-под его власти. Грандиозные катастрофы, такие как гибель «Титаника», затонувшего в первом же рейсе, или поглощенного пламенем пассажирского дирижабля «Гинденбург», показали оборотную сторону прогресса. Технологии XX века принесли опасность антропогенных катастроф, не менее разрушительных, чем стихийные бедствия. А появление псевдонауки евгеники, имевшей цель «улучшить» человеческую расу путем закрепления определенных генетических черт, доказало, что прогрессу нет дела до человеческих чувств, таких как сопереживание или забота о ближнем.
Профессиональные военные в Первую мировую отправлялись на фронт обученными традиционным военным навыкам — верховой езде и фехтованию, — но вскоре на смену коннице пришли танки, газ и пулеметы. Постепенно профессиональные военные оказались в меньшинстве среди добровольцев и призывников. Солдаты больше не скакали по полю на противника геройским галопом, а прятались в сырых траншеях, оставаясь на одном месте месяцами, а то и годами, среди крыс, при нехватке провизии и необходимых припасов, под градом снарядов. Люди находились под огнем, грохот которого мог не стихать часами, днями, неделями: от оглушительных разрывов поблизости до низких раскатов вдалеке. Снаряд прилетал внезапно, будто из ниоткуда. И следующий всегда мог оказаться последним. Тела и части тел тонули в грязи и воронках, чтобы снова выйти на поверхность от следующего попадания. Наследием артобстрелов по всему миру стало множество могил неизвестных солдат. Надгробья устанавливали после войны, под ними лежат безымянные останки, символизирующие всех погибших воинов. Люди, потерявшие близких, оплакивают неизвестного, который может оказаться кем угодно, — до такой степени Первая мировая дегуманизировала картину войны.
«Снарядный шок» (shellshock) — термин, придуманный для описания нервного истощения, вызванного условиями фронта. Но в те годы природу этого состояния понимали плохо и нередко отождествляли с трусостью или «слабостью воли». Теперь мы лучше знакомы с этим посттравматическим стрессовым расстройством, чьи синонимы варьируют от состояния близкого к кататонии до панического бегства, и дали ему еще одно название — боевое истощение. Одним словом, технологии сделали войну столь чудовищной, что психика солдат зачастую не может этого выдержать. За какие-то считаные годы ликование на вербовочных пунктах сменилось убежденностью: мировая война не должна повториться.
Этот призыв утверждался в еще одном названии, которое вскоре получила Первая мировая, — война за истребление войн. Люди впервые осмелились представить, что такое неизбывное явление истории, как война, может исчезнуть навсегда, и в этот момент сознание человечества вышло на принципиально новый уровень.
Прогресс создал имперский мир и положил ему конец. Империи возникли, когда эгалитарное общество рухнуло под тяжестью разросшегося населения. Империи же рухнули, когда технический прогресс достиг точки, за которой войны стали недопустимы. Оказалось, что имперская модель — далеко не единственно возможный и обязательный способ устройства общества, каковым ее считали почти всю историю человечества. Эта система была уместна лишь на определенном этапе жизни общества и технического развития.
В индустриальном мире война стала неприемлема, а значит, настало время лишить императоров, кайзеров и царей их абсолютной власти. Они бездумно ввергли мир в катастрофу один раз и могли сделать это вновь. Концепция императора, одна из великих констант человеческой истории, ушла в прошлое. Невозможно представить, чтобы Император Нортон получал бесплатно еду, одежду и проезд, если б он объявился после Первой мировой войны.
Традиционный способ казни монарха — не виселица и не костер, а обезглавливание. Если монарх приговорен, придется рубить ему голову, в чем имели несчастье удостовериться Карл I в Англии и Людовик XVI во Франции. Этот способ казни весьма символичен. Отсекается не только физическая голова монарха, но и глава политической иерархии. Абсолютный монарх был омфалом, вокруг которого выстраивалось все общество. Пусть иной раз приходилось поспорить с министрами, но закон, а порой даже религия всегда были согласны с волей императора. Не всем нравились его решения, но все понимали, что власть — в его руках. Каждый знал свое место в иерархии и вел себя соответственно. Без императора-омфала общество превратилось бы в мешанину различных, относительных и индивидуальных взглядов, конкурирующих и рвущихся к власти.
Именно это и замечательно в тех переменах, что постигли человечество в первые десятилетия XX века. Внезапное падение императоров, правивших огромными территориями, означало демонтаж единственной и абсолютной жесткой системы взглядов. Мы уже видели это в других областях жизни. Одинаковые революции произошли почти одновременно в искусстве, в физике и в политической географии и по не связанным, как кажется на первый взгляд, причинам. Политики столкнулись с той же проблемой, что Эйнштейн, Пикассо, Шенберг и Джойс: как действовать, если нет общей перспективы, подчиняющей разные точки зрения? Как примирить противоположные взгляды? Как двигаться дальше, если наши привычные способы мышления в корне ошибочны?
Французский анархист Марсьяль Бурден, взорвавший себя возле Гринвичской обсерватории, несомненно, был бы доволен, доживи он до этих событий. Но в дни, когда разваливалась имперская модель, мало кто считал анархию подходящей моделью организации общества. Главным запросом была стабильность. Устранение омфала погружает общество в хаотический гул множества мнений. Избавить от этого может только такая система, как демократия.
Некие формы демократии появились столетия назад, но тогда право голоса имели обычно лишь высшие сословия, например землевладельцы. И вот наконец долгая борьба за всеобщее избирательное право, право голоса для каждого взрослого гражданина независимо от образования, пола или благосостояния, должна была принести плоды. В большинстве стран Европы, включая Норвегию, Швецию, Австрию, Венгрию, Польшу и Нидерланды, всеобщее избирательное право утвердили в 1918 или 1919 году. В Соединенных Штатах — в 1920 году, хотя в некоторых бывших штатах Конфедерации сохранились расовые ограничения, позже признанные неконституционными.
Женщины добились избирательного права в большинстве стран позже, чем мужчины: например, в Великобритании все взрослые мужчины голосуют с 1918 года, а женщинам пришлось ждать до 1928-го. А в таких странах, как Франция, Аргентина и Япония, — и вовсе до окончания Второй мировой войны. Впрочем, для стран, которые выбирались из-под руин империй некоммунистическим путем, тенденция была очевидна.
В мире, где война ведется промышленными методами, нельзя доверять власть абсолютным монархам. Демократическое многообразие точек зрения надежнее, чем единственное господствующее видение. С падением императоров политическую власть раздали в руки отдельных индивидов.
«Медуза» — это вы! Уже три года мы работаем благодаря вам, и только для вас. Помогите нам прожить вместе с вами 2025 год!
Если вы находитесь не в России, оформите ежемесячный донат — а мы сделаем все, чтобы миллионы людей получали наши новости. Мы верим, что независимая информация помогает принимать правильные решения даже в самых сложных жизненных обстоятельствах. Берегите себя!