«Церковь копит раны столетиями, а потом они выходят наружу» Политолог и философ Константин Костюк о том, откуда берется православный фундаментализм и чем он опасен
Протесты верующих против фильма «Матильда», который рассказывает о романе царя Николая II c балериной Матильдой Кшесинской, вывели околорелигиозную агрессию в России на новый уровень. Еще в начале 2017 года кинотеатрам начали поступать угрозы от организации «Христианское государство — Святая Русь». В ночь на 11 сентября возле офиса адвоката Константина Добрынина, представляющего интересы режиссера фильма Алексея Учителя, сожгли две машины и разбросали листовки «За Матильду — гореть!». Журналист «Медузы» Александр Борзенко поговорил с политологом и философом Константином Костюком, который много лет исследовал тему православного фундаментализма, о том, как далеко могут зайти защитники чувств верующих, почему они так активны и существует ли опасность православного терроризма.
— Как и откуда возник такой культ царя Николая II в современной России?
— Я считаю, что ключевым моментом было воссоединение в 2007 году РПЦ с Русской православной церковью за границей, РПЦЗ. Для РПЦЗ почитание Николая II стало важным пунктом идентификации: царскую семью там причислили к лику святых еще раньше [в 1981 году]. И канонизация Романовых Московским патриархатом была одним из условий воссоединения. С тех пор и пошел процесс интериоризации, усвоения нашим народом канонизации царской семьи как некой ценности.
И сейчас, спустя годы, мы видим, что такое отношение к Николаю стало частью коллективного сознания в Церкви. Даже те православные, которые сперва не слишком солидаризировались с этой идеей, уступили, потому что теперь это уже не просто политический деятель, а святой. Так что любое нападение на Николая воспринимается достаточно болезненно всей Церковью. Это общее отношение более или менее всех активных православных, а не только какого-то отдельного слоя.
— Есть такой популярный метод описания Церкви, что там, мол, есть фундаменталисты-консерваторы, а есть либералы. Как бы вы описали современную РПЦ?
— Я не согласен с таким описанием. Это деление на «консерваторов» и «либералов» осталось в 1990-х годах. Тогда действительно была такая своего рода чистая доска, люди в Церкви активно искали ответ на вопрос «кто мы?», и два этих направления были очень яркими. Они действительно схлестывались между собой. Они могли проявить себя, выразить свое видение идеологически, концептуально. А потом, особенно в последние годы, в период предстоятельства патриарха Кирилла, обе эти ветви перешли под контроль иерархов РПЦ, самостоятельных течений практически не осталось. Церковь солидаризировалась в пользу консерватизма, потому что, конечно, консерватизм православию всегда ближе.
Внутри Церкви есть какие-то крайние крылья, но они маргинализировались, и либерального крыла, на мой взгляд, практически и не осталось. Сейчас уже нет таких личностей, как отец Александр Мень. Либерализм в Церкви умер. Но и фундаменталисты, встроившись в церковную иерархию, потеряли свою остроту. На этом фланге осталось радикальное крыло, которое жестко реагирует на события [вроде Pussy Riot или «Матильды»]. Но и это скорее лишь остатки былой активности, которую мы наблюдали в 1990-х. Эти радикалы уже ничего особенно не определяют, не характеризуют, а просто время от времени привлекают внимание общественности громкими акциями.
— Вы сказали, что Церкви всегда ближе консерватизм. Почему так? Почему многие православные так активно сопротивляются всему, что сейчас принято называть либеральным: каким-то демократическим установкам, правам человека, свободе слова, толерантности?
— Как мне кажется, для православного сознания очень высокой ценностью обладает понятие «старины». Своего рода миссия для православного человека — нести веру в том первоначальном виде, какой она когда-то была. Ничего не надо изобретать, надо все сохранить. В вере ничего нового быть не может. Это один источник сопротивления всему новому и прогрессивному.
А второй — это сама доктрина державности, которая существует у нас с конца Средневековья. Что такое доктрина державности? Это представление о России как о единственном государстве, которое несет в себе православную веру, сохраняет ее и упрочивает. Государство воспринимается как основа православного строя. И Церкви в силу ее вероучительных принципов это консервативное кредо очень близко, так что воцерковленному человеку сложно освободиться от этого комплекса идеологической державности. Для такого ортодоксального взгляда нет разделения между государством и Церковью — и это еще одна причина такого отношения к Николаю. Он символизирует эту доктрину — монарх, который защищает православную веру и готов за нее умереть. Так что вся эта ситуация с «Матильдой» очень оживила носителей доктрины державности.
— В России каким-то образом почитание царя Николая, которого убили большевики, сочетается с восхищением Сталиным, а тоска по монархии — с тоской по временам, когда «за такое к стенке ставили». Это как?
— Это как раз парадокс православно-консервативного сознания. Конечно, такие одиозные концепции не укладываются в голове, потому что Сталин как раз Церковь и погубил, но в рамках доктрины державности он воспринимается как строитель этой самой державы. Поэтому сюда же приплетаются идеи, что Сталин на самом деле был глубоко верующим. Похожая ситуация с Иваном Грозным. Сильный монарх, который строит державу, не может быть грешен, он идеален.
— Люди, которые протестуют против «Матильды», так называемые фундаменталисты — мы можем как-то оценить их представленность в обществе?
— Тех, кого вы называете фундаменталистами, сегодня уже можно просто называть воцерковленными людьми. Активные православные, которые часто ходят в церковь и действительно находятся внутри этой субкультуры, — они почти все уже в вашем понимании фундаменталисты, монархисты. На самом деле они просто ортодоксы, и их не так много. И всю эту ситуацию с «Матильдой» они не одобряют. Но, конечно, на какие-то протестные действия способны далеко не все.
Важно понимать, что для православия крайне важны сакральные символы. И любой удар по этим символам очень болезненно отражается на всех воцерковленных людях. Вот акция Pussy Riot: наверное, человек, который исходит из правовых понятий, подумает, что просто какие-то чудаки схулиганили, но православного человека это может серьезно ранить.
— Как далеко может зайти реакция на обиды? Православный терроризм — реальная перспектива?
— Нет, такую возможность — возникновение православного терроризма — я отрицаю. Если взять историю православия, мы увидим, что оно никогда не хотело и не умело себя защищать. Ни при реформах Петра, ни при расколе, ни при Октябрьской революции. Внутренний протест был очень сильным, но никаких особенных внешних выпадов не было. Да, всегда найдутся какие-то отдельные маргиналы, которые что-то такое захотят повторить из опыта исламского терроризма, но это будет идти от каких-то конкретных личностей, а не из внутренней логики [РПЦ]. Церковь копит внутренние раны, которые потом сохраняются десятилетиями и столетиями, и это даже хуже терроризма. Если наступишь — эти архаические обиды выходят наружу. Это как загнанная внутрь инфекция. Именно из-за этих ран православие очень плохо интегрируется в общество — в этих обидах нет никакой рассудочности, разума, это уже на уровне инстинктов.
— Вы имеете в виду, что Церковь, грубо говоря, как ребенок, которого обижали в детстве, и он эти обиды все время держит в себе?
— Да, по форме это такой фрейдовский психоз. Когда что-то случилось и потом всю жизнь влияет, а человек даже не понимает, почему так происходит. На самом деле, я не хотел называть это психозом и переводить разговор в термины психоанализа. Это скорее архаическая установка. Есть некие компоненты сознания традиции, которые, насильственным образом вытесненные в подсознание, ушли из сферы культурной обработки — то есть над этими установками не задумываются, их не обсуждают, не рационализируют. Эти компоненты, например былые обиды, сформировали в глубине сознания фундамент культурных установок и там лежат. Православие перевело традицию в архаику, в элементы, работающие на уровне быта, автоматического сознания. Это хуже консерватизма, это некое бессознательное упорство любым изменениям — в церковном устройстве, в жизненном укладе, а в конечном счете и в обществе.
— Вы сказали, что это накопление обид даже хуже терроризма. Почему?
— Согласитесь, очень странная ситуация для Церкви, когда есть консерватизм, но практически нет либерализма. Это происходит из-за того, что у Церкви атрофировалось желание двигаться вперед. Ведь либерализм — это про завтрашний день. А в православии, если сравнивать его с какими-то основными конфессиями — католицизмом, протестантизмом, нет видения будущего. Католицизм тоже не сразу, но все-таки открылся современному обществу. В православии об этом даже не идет речи — и никакого условного Второго Ватиканского собора ждать не приходится. Это все следствие одной болезни, атрофии интереса к современности. Люди в церкви очень боятся современности: глобализации, прав человека, демократии. Пассивное сопротивление такой массы гораздо хуже активного сопротивления одиночек.
— Вы говорите, что Церковь не умеет защищаться. Но со времен Pussy Riot складывается ощущение, что она не только защищаться, она и нападать умеет неплохо. Все эти казаки с нагайками, закон об оскорблении чувств верующих…
— Хорошо, что вы упомянули казаков. Вспомните — в 1990-х годах они повсюду были, а сейчас практически сошли на нет. Сколько было социально-христианских партий, движений — все сошло на нет. Тогда был очень большой запрос на социальную роль Церкви, от нее очень многого ждали в общественной жизни, но Церковь не смогла оправдать эти ожидания, потому что не было ни инструментов, ни понимания, как быть активным в обществе, что нужно делать. Оказалось, что православному человеку в современном обществе некомфортно активно проявлять свою православность.
В то же время многократно усилились другие инструменты — прежде всего лоббизм. Если вспомнить, уже в 90-х РПЦ проявила себя как лоббист, а сейчас в этом отношении стала много сильнее. И все существенные ее достижения — вроде преподавания основ православной культуры в школе — это, как мне кажется, в большей степени результаты лоббизма.
— Вы имеете в виду, что раньше такие вещи происходили за счет какого-то низового движения, а теперь через лоббизм церковной иерархии?
— Да, но бывают ситуации, когда действительно наступают на больную мозоль — и тогда, конечно, объединяются и верхи и низы. Но это, как мне кажется, временные всплески — вроде Pussy Riot и «Матильды».
— Что должно произойти, чтобы Церковь начала меняться и открываться современному обществу? Чтобы снова появилось какое-то либеральное движение? Ведь были разговоры о церковных реформах.
— Потрясения должны произойти, но лучше их не желать. Мне кажется, что модернизация православия вообще пошла по другому пути — это не встраивание в общество, не усвоение его ценностей, а повышение терпимости и лояльности к современному обществу. Если у нас [в России] вдруг возникнет растущая демократия, Церковь вполне может оказаться к этому восприимчива и тоже начать меняться в эту сторону. В бытовом, а не общественно-политическом плане Церковь вполне модернизируется, например в сфере благотворительности. И это позитивный процесс. Но ждать сейчас, что Церковь снова, как в 1990-е годы, начнет искать какие-то концепции, доктрины, — лично я этого уже не жду.
— Получается, Церковь отражает процессы, которые происходят в обществе? Если в России автократия и общество стремится к изоляционизму, то и в Церкви сильнее фундаменталистские настроения, а если возникнет демократическое движение, то и на РПЦ это отразится?
— Да, тренд Церковь будет повторять. Во всяком случае не мешать ему, что уже хорошо.