Не аннексия, а присоединение. Не политик, а экстремист Максим Трудолюбов рассказывает, как устроена российская «политкорректность» — и о чем из-за нее проговаривается власть
В России легко стать фигурантом уголовного дела за «незаконное» публичное высказывание или «оскорбление» в адрес чиновников или других социальных групп. У этого есть причина: власть настаивает на том, что ее интерпретация реальности — единственно верная. Редактор рубрики «Идеи» Максим Трудолюбов следит за тем, как в России формируется своя особенная «политкорректность», главная особенность которой в том, что она насаждается силой, сверху вниз, а не возникает в рамках общественного диалога.
Не аннексия, а воссоединение; не война с Украиной, а гражданская война в Украине; не дворец, а апарт-отель; не отравление, а неизвестно что; не авторитарная система, а последний остров демократии и свободы; не СМИ, а иностранный агент; не политик, а экстремист — власти России каждый день отстаивают свои трактовки событий и наименований.
Результатом этого «редактирования» становится формирование политически верного — с точки зрения властей — языка, который превращается во внешний признак лояльности. Важно при этом понимать, что нынешний режим, в отличие от советского и прочих тоталитарных, создает свой язык не в идеологических целях. Задача этого языка — поддержание у государства уверенности в собственной правоте.
Партийный язык
Понятие «политкорректность», звучащее как-то не по-русски, в США изначально было частью идеологического языка левых политиков. Они позаимствовали характерный для советской прессы штамп «политически верный» и сделали это подчеркнуто иронично и даже самоиронично — как указание на чрезмерное доктринерство, характерное именно для левых радикалов, начиная с Ленина. Для него отступление от идеологически выверенного языка означало предательство дела партии. Коммунисты сформировали свой ортодоксальный язык задолго до того, как пришли к власти в России. Так политическая система, нетерпимая к оппонентам, была сначала построена в языке и только потом воплощена в институтах государства.
Американские консерваторы как минимум с 1990-х годов использовали термин «политкорректность» исключительно в негативном смысле — обличая крайности борьбы за гражданские права тех или иных социальных, религиозных и этнических групп. «Уже нельзя сказать вслух слово мусульманин», — говорил консервативный политик Рик Санторум, защищая введенные президентом Дональдом Трампом ограничения на въезд в страну граждан нескольких преимущественно мусульманских стран. Во время последнего крупного всплеска споров о политкорректности в число понятий, обращаться с которыми приходится осторожно, попало даже имя российского президента. На упреки в том, что он слишком нахваливает Владимира Путина, Трамп ответил: «Я не собираюсь быть политически корректным».
Критики нынешних эксцессов политкорректности на Западе видят в строгостях словоупотребления «тоталитарный» образ мыслей, стремление запугать политических оппонентов. Защитники прав меньшинств ведут себя как тоталитарные политики прошлого, писал в опубликованной на «Медузе» статье британский философ Эдвард Скидельский.
Сходство, может быть, и есть, но это сходство, прежде всего, для западного наблюдателя и для критика Запада в России (автор государственной «Российской газеты» Владимир Снегирев опасается, что политкорректность может стать «инструментом диктата»). На самом деле при взгляде из России особенно заметно, что западная политкорректность — явление в большей степени общественное, партийное, чем государственное. Говорить правильно «приказывают» не государственные власти, а активисты, политики и журналисты — люди, обладающие общественным влиянием, но не имеющие власти и возможности прибегать к насилию.
Силовая политкорректность
Впрочем, в западных странах порой допускается и криминализация публичных высказываний, то есть определенное вмешательство в него государственных властей. Касается это прежде всего отрицания Холокоста — то есть преступлений против человечности, совершенных осужденным на международном трибунале режимом и его представителями. Существуют и законы, наказывающие «язык ненависти».
Нельзя сказать поэтому, что государство на Западе вообще не вмешивается в публичную дискуссию. Но в России, воспользовавшись западным примером и собственным опытом прошлого, государство превратилось, по существу, в полновластного «главного редактора» публичной речи и вытесняет с поля организации и партии, которые могли бы сделать формирование языка многосторонним. Полноценной межпартийной борьбы в России нет, и в руках этого единственного «редактора» сосредоточены все полномочия для того, чтобы принуждать к использованию «правильных» слов и наказывать за употребление «неправильных». Даже такое сугубо эмоциональное явление как «оскорбление чувств» в российском законодательстве не просто криминализовано, а криминализовано неоднократно (например в этом законе и в этом).
В итоге уголовное преследование людей за публичные высказывания, затрагивающие, например, полицейских или ветеранов войн, за призывы к коллективным действиям (или за то, что может быть представлено как призывы), даже за цитирование высказываний других или перепост признанного «некорректным» музыкального произведения — каждодневное, рутинное явление.
Но поскольку главный «носитель» этого языка — государство, по-настоящему он призван защищать от «оскорбительных» интерпретаций действия людей, находящихся у власти.
Оскорбительные аналогии
Еще одна особенность российской «политкорректности» — ее обращенность в прошлое, особенно в период Великой Отечественной войны. В этом отношении она тоже как бы следует западному подходу с его запретом на отрицание Холокоста. Но цели у власти при этом вполне конъюнктурно-политические. Мало того что память о войне — это главная российская «скрепа», но возвеличивание победы над нацизмом позволяет объявить «некорректными» многие неприятные для власти исторические ассоциации.
Ведь преследование, в том числе уголовное, за слова, милитаризация сознания граждан, даже детей, вмешательство в дела других стран, назойливая пропаганда — все это на что-то похоже. Но говорить вслух о том, на что именно — нет возможности.
Например, присоединение (а еще лучше воссоединение) звучит лучше, чем аннексия, оккупация или, чего доброго, аншлюс. Немецкое слово Anschluss как раз и значит «присоединение» — но, употребив его в речи по-немецки, мы мгновенно попадаем в контекст событий 1938 года, когда нацистская Германия включила в состав своего государства Австрию. Историк Андрей Зубов, опубликовавший в свое время статью с этим неполиткорректным словом, оказался вскоре уволен из МГИМО за использование в публичной сфере «оскорбительных исторических аналогий». Позже Зубов был восстановлен на службе, но затем снова уволен.
Фактически усилия власти и государственных СМИ направлены на то, чтобы сделать недопустимыми подобные аналогии. Участвует в этом процессе и Путин, с самого начала своего президентства обнаруживший чувствительность к тому, как обществу преподносится национальная история (Путин недавно возвращался к этой теме в послании к парламенту). Взамен нежелательных аналогий он настойчиво предлагает другие. Скажем историю с Крымом Путин предложил сравнивать с воссоединением Германии, а не с чем-либо еще. Распространенные на Западе сравнения Советского Союза с нацистской Германией — также постоянный предмет внимания президента.
Проблема с российским политическим языком не столько в том, что власти заняты самооправданием и созданием корректных, с их точки зрения, наименований явлений взамен некорректных. Сама эта деятельность обычна для политиков. Проблема в том, что правильных сравнений, уважения к истории, к представителям закона и ветеранам государство добивается без участия общества и с применением силы — криминализуя речь и наказывая за «неполиткорректность» публичным преследованием или тюремными сроками. Именно это ревнивое внимание к неправильному языку и нежелательным сравнениям во многом удерживает тоталитарные параллели на плаву.
«Закон Годвина» и российские законы
Не исключено, что если бы власти не боролись так настойчиво с неприятными для них сравнениями, тоталитарные аналогии естественным образом были бы вытеснены из приличных дискуссий — безо всякой указки сверху. Сравнения с фашизмом вообще сильно девальвированы — и в публичной дискуссии, как правило, дают лишь повод поиронизировать и вспомнить «закон Годвина». Американский публицист Майк Годвин еще 30 лет назад заметил, что любая продолжительная эмоциональная онлайн-дискуссия рано или поздно заканчивается тем, что один из участников спора сравнит другого с Гитлером. Мало кто хочет личным примером подтвердить это.
Мы живем в ситуации, не похожей на ту, в которой формировались массовые идеологизированные общества ХХ века. Идеологии если и присутствуют в публичном поле, то как ситуативные инструменты в руках политтехнологов. Более того, в российской политике идеологии фактически играют роль противоположную той, какую играли в тоталитарных обществах прошлого. Они нужны политическим менеджерам не для мобилизации — мобилизационные возможности идей власти считают для себя не подспорьем, а проблемой (не стоит забывать, что правых и националистов в России начали преследовать раньше и жестче, чем либералов). Идеологии используются политическими менеджерами скорее как средства отвлечения внимания граждан. Чиновники и приближенные к власти собственники мотивированы не приверженностью какой-то единой идеологической системе, а соображениями удержания власти и приумножения капитала.
Исторические аналогии не очень помогают понять новые реалии, потому что это крайне грубый риторический инструмент, который высвечивает сходства, вытесняя на задний план различия. При всех внешних сходствах с тоталитарными режимами прошлого нынешняя Россия — общество взрослое, постидеологическое и не готовое шагать строем под воинственные марши.
Но борясь с неправильным языком, власти выдают себя и демонстрируют, что и сами озабочены сравнениями своих практик с тоталитарными. И если раньше эти аналогии были уделом небольшого числа убежденных оппозиционеров, то, чем интенсивнее будет борьба государства против свободного высказывания, тем шире они распространятся. И тем непримиримее будет отношение к власти со стороны тех, кто ей по каким-то причинам недоволен.
Что еще об этом почитать
Снайдер Т. Дорога к несвободе. М.: Corpus, 2020
Область интересов Тимоти Снайдера из Йельского университета, — история фашизма и судьба той части Европы, которая в 1930-е и 1940-е годы побывала под властью и сталинского СССР, и гитлеровской Германии. Снайдер увлекся чтением русского философа Ивана Ильина и обнаружил в его текстах идеологию нынешнего российского государства. «Дорога к несвободе» — книга не историческая, а публицистическая и если вообще интересна, то тем, насколько преувеличены тревоги автора по поводу центральной роли идеологии в российской политике.
Laruelle M. Is Russia Fascist? Unraveling Propaganda East and West. Ithaca: Cornell University Press, 2021
Марлен Ларюэль, историк, специалист по постсоветским исследованиям, провела критический разбор аналогий между фашистскими режимами и российской политической системой. Ларюэль, в отличие от Снайдера, специализируется на изучении современных правых политических течений в Европе. Она полагает, что сводить эти течения — крайне разнородные — к неофашизму было бы большим упрощением. Еще менее правильно, по ее мнению, видеть в российских политиках зачинателей распространения правых националистических идеологий в сегодняшней Европе.
Ямпольский М. Парк культуры. Культура и насилие в Москве сегодня. М.: Новое издательство, 2018
Историк искусства и исследователь культуры Михаил Ямпольский был поражен тем, как в Москве высокоразвитая культурная жизнь сосуществует с насилием, которое может применяться по отношению к тем же деятелям культуры. Ямпольский, в частности, рассуждает о различении между легитимным и криминальным насилием, которое, по его мнению, в России стирается. А если «границы между легитимным и нелегитимным исчезают, то вместе с ними само государство утрачивает безусловное право на существование. Чаще всего государство реагирует на эту утрату различий, разворачивая целую цепочку репрессий», отмечает Ямпольский.